И на той же стене, между рядами электрических кнопок и распределительным щитом, висела открытая кобура, из которой торчала рукоятка автоматического кольта-44...
Ну-с, так вот, жил, стало-быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика Славка. - Угу...
Постепенно она пришла в себя; я различал в разрезе маски ее блуждающий взгляд, видел низ ее побледневшего лица, слышал, как стучали ее зубы, словно в приступе лихорадки. Все это до сих пор стоит у меня перед глазами. Тут она вспомнила все, что произошло, и упала к моим ногам. "Если вы хоть немного сочувствуете мне, - сказала она рыдая, - если хоть немного жалеете несчастную, - отверните от меня свои взоры и не пытайтесь узнать, кто я. Дайте мне уйти, забудьте обо всем: я буду помнить о случившемся за нас обоих". С этими словами она вскочила с проворством ускользающей от нас мысли, побежала к двери и отворила ее. "Не следуйте за мной, сударь, во имя неба, не следуйте за мной!" - воскликнула она, обернувшись ко мне в последний раз. Дверь с шумом захлопнулась, встав преградой между нами, и скрыла ее словно мимолетное видение от моих взоров. Больше я ее не видел. Больше я ее не видел! Прошло десять месяцев, я искал ее повсюду - на балах, в театрах, на гуляньях; всякий раз, заметив вдалеке женщину с тонкой талией, миниатюрной ножкой и черными волосами, я следовал за ней, обогнав ее, оборачивался в надежде, что вспыхнувший румянец выдаст ее. Я так и не нашел своей незнакомки, ни разу больше не видел ее... разве что ночью, в своих сновидениях! И вот тогда, тогда, она приходила ко мне, я ощущал ее тело, ее объятия, ее укусы и ласки, такие жаркие, что в них было нечто инфернальное, затем маска спадала, открывая самое странное лицо на свете, то расплывчатое, словно подернутое дымкой, то сияющее, словно окруженное нимбом, то бледное с белым голым черепом, с пустыми глазницами и редкими шаткими зубами. Словом, после этого маскарада я потерял покой, меня сжигала безрассудная любовь к неизвестной женщине: я вечно надеялся найти ее и вечно терпел разочарование; я ревновал ее, не имея на это права, не зная, к кому мне следовало ее ревновать, не смея признаться в охватившем меня безумии; и все же безумие это преследовало, подтачивало, снедало, сжигало меня. С этими словами он вытащил спрятанное на груди письмо. - А теперь, когда я все тебе рассказал, - проговорил он, - возьми это письмо и прочти его. Я взял письмо и прочел следующие строки: "Быть может, вы забыли несчастную женщину, которая ничего не забыла и умирает оттого, что не в состоянии ничего забыть. Когда вы получите это письмо, меня уже не будет на свете. Сходите, прошу вас, на кладбище Пер-Лашез и скажите сторожу, чтобы он показал вам свежую могилу, на нагробном камне будет начертано только имя "Мария". Подойдите к этой могиле, встаньте на колени и помолитесь за усопшую". - Я получил это письмо вчера, - продолжал Антони, - а сегодня утром был на кладбище. Сторож провел меня к ее могиле, и я два часа молился и плакал, стоя на коленях. Подумай только! Она лежала здесь, в земле, эта женщина!.. Ее пламенная душа отлетела. Истерзанное духом тело опочило, угаснув под гнетом ревности и угрызений совести. И теперь она спала вечным сном, здесь, у моих ног. Она жила и умерла неведомая мне... Неведомая мне, она заполнила мою жизнь и сошла в могилу. Неведомая мне, она оставила в моем сердце призрак холодного, безжизненного трупа, который покоится ныне под этой могильной насыпью. Слышал ли ты что-нибудь подобное? Встречалась ли тебе более странная история? Итак, всякая надежда потеряна! Я уже никогда не увижу ее. Даже вскрыв ее могилу, я не узнаю черт, которые помогли бы мне воссоздать некогда живое лицо. А вместе с тем я люблю ее, понимаешь, Александр? Я люблю ее до безумия. Ни минуты не колеблясь, я покончил бы с собой, чтобы соединиться с ней за гробом, если бы и там она осталась навеки такой же неведомой мне, как и на этом свете. С этими словами он вырвал письмо из моих рук, несколько раз прижался к нему губами и заплакал, как ребенок. Я обнял друга и, не зная, чем утешить его, стал лить слезы вместе с ним.
... У сортировки, где громадный чистый ворох зерна все растет и растет, Иван Михалыч непременно возьмет метло и так ловко сметет два-три полуколосика, будто артист-парикмахер причешет красивую голову. Но еще лучше, когда зерно захватят мерой для ссыпки в мешки и в мере -- верх, так вот этот верх зерна срезать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит раскрасавицей. От полыни, от пота людского и конского во рту горько и даже солоно, ворота риги дышат этим на жаркое солнце. Иван Михалыч выходит из ворот поглядеть на свет Божий, но и тут нет ему покоя; сразу глазом схватил: Илья напустил вязанки и повел омет влево. -- Подай, подай вправо, -- кричит, -- не напущай! И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок, на которого все время под жарким солнцем дышала потно-полынная рига, одурелый поднялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча передними ногами и при всем народе пожелал обойтись со старостой, как с молодой кобылицей. От этого все и пошло. Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золотой горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому; поднялся, -- опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что взбирались на омет с носилками, так и осели на месте, и что они, барахтаясь в соломе, выкрикивали и причитывали: -- "ой, бабочки, ой, милые!" -- было похоже скорее на рыдание, чем на смех; на скирдах тоже враз полегли мужики и бабы; все, кто в риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята, в далекий слух; другой парень пустился за девкой по черному пару, догнал, -- и там на горячей земле большой взвился над ними столб пыли и закрыл их, как дым. И, кажется, даже само горячее летнее солнце на синем небе запрыгало...